Ибо в феерии насколько далеки мы, только честно, от тьмы, нависшей над водами, от того духа, что Всемогущий вдохнул в глину? Насколько далеко ушли от омелы и кровавой жертвы, от древних обрядов с козлами отпущения и выкупами? От ангела с пламенными крылами в сотне библейских снов, от Марли в цепях или призрака на бастионах Эльсинора? Насколько далеки мы от той саванны, где леопард получил свои пятна, или ночного неба мерзлого севера, что к востоку от солнца и западу от луны, где сверкают небесные мифические фигуры? Феерия рождается из старого как мир вопроса наших отдельных жизней и нашего биологического вида: зачем?

В феерии — насколько далеки мы от голема? от северного оленя на крыше? от линий на алтаре? от благовоний, курящихся под куполом? Насколько мы ушли от щепотки соли, брошенной через плечо, от благословения в ответ на чих? От представления нашего новорожденного всей деревне живых, от представления нашего трупа всему некрополю ушедших? Нам никак не отставить вопроса «зачем?», поэтому феерия ко всему этому ближе, чем нам известно.

Феерия — происхождение и эсхатология, писание хитрыми рунами. Она беседует с тьмою по обе стороны сиянья жизни, и сиянье это ослепительней прожекторов.

Ее мы все равно признаём — как взрослые, — ибо наша способность ценить ее отточена не только в детстве всей нашей расы, но и в наши собственные юные годы.

Сцена пред нами будет неглубока, широта ее — ограниченна. Но насколько далеко от raison d'ètre [2] феерии залегает та другая бесконечность волшебства — сказка для детей, что носится без руля и ветрил? Сколько миль до Вавилона? Сколько до фонаря в заснеженном лесу, до дырки в земле, где жил хоббит, до академий для колдунов и колдуний? Сколько до няни-богини, у которой есть зонтик с попугайской головой, до белого кролика в его Стране чудес, до жестяного дровосека на его желтой дороге, до одетого в дубовую листву мальчика, что никак не желал вырастать?

Далеко ли от феерии до дикого леса, до зеленой чащи, до Стоакрового леса; до речного берега, на котором идеально возиться с лодками, и до Потопа с его плавучим зверинцем; до тайного садика Мэри Леннокс и до Кензингтонских садов, до холма Примул, где в сумерках слышится лай, до парижского ascenseur [3] в старом «Самаритэне», в котором поднимаются слон в зеленом костюме и Старая Дама, до красноречивой и подчеркнутой паутины в залитом солнцем дверном проеме сельского домика? Каждый прирученный плюшевый медвежонок или кролик, завалившийся за кровать вашего ребенка, — родственник не только Пятачку или Плюшевому Кролику, но и всем зверям, что свернулись на полях средневековых псалтирей, животным в яслях, увековеченным в цветных витражах и песнях, а также тем, что нарисованы кровью и копотью на стенах древних пещер в Пиренеях.

В общем, отключайте свои мобильники. Откиньтесь на спинки. Да не сутультесь. Давайте внимательней — или вовсе не обращайте внимания. Что должно произойти — то и произойдет, внемлете вы или нет, но происходящее иногда называется «эвкатастрофа» — снова Толкин, — сиречь утешением. «Утешение воображаемым не есть воображаемое утешение», — утверждает британский философ Роджер Скрутон, с которым по множеству иных поводов я не согласен, но не в этом случае. Но — хватит уже цитат. Бархатный занавес раздвигается — в разные стороны, словно кто-то из родителей играет с нами в «ку-ку».

Прожекторы ведут лучами, запрокидываются, сила света растет. Меняются фильтры: красный шапочек, турецкий синий халцедон оттоманских бород, ярко-зеленый «линколн» Шервудского леса, серебро того самого яблока солнца, золото этого яблока луны. Не лицо ли Ханса Кристиана Андерсена высветилось на заднике — и ниже его же рукой не выведена ли по-датски надпись? «Сама жизнь есть Чудеснейшая Волшебная Сказка».

А может, и надо было той шипучки пронести; но тут подают такое, что пьянит гораздо сильнее простого шампанского. Тш-ш.

Задник поднимается. В вечнозеленом плаще приближается призрак. Навострите уши — слышите, что он произносит? «Внемлите…» Что мы здесь разберем на сей раз? И что оно разберет в нас?

Перевод с английского Максима Немцова

Джой Уильямз

БАБА-ЯГА И ПЕЛИКАНИЧКА

Россия. «Баба-Яга»

У Бабы-Яги была дочка Пеликаничка. Старуха не очень-то этому радовалась. Слишком уж диковинная птица эта Пеликаничка, слишком уж прекрасная, да еще и добрая к тому же — чему тут радоваться Бабе-Яге. Нелегко пеликанам жить в дремучих темных лесах, но дочь Бабы-Яги никогда не стремилась в другие края из своей избушки со злобной костлявой мамашей, котом и псом. Избушка на курьих ногах вовсе не так уж неуютна. Гостей Баба-Яга не привечала, и если кто-то появлялся поблизости, курьи ноги начинали топтаться по кругу, чтобы чужак не нашел дверь. Это всех тоже устраивало.

Когда Баба-Яга отлучалась — а отлучалась она частенько, хотя непременно возвращалась, — приказывала псу, коту и прекрасной Пеликаничке не пускать в дом чужаков. Даже если станут прикидываться своими, все равно не пускайте, повторяла Баба-Яга. И улетала по своим неведомым делам в железной ступе, ловко погоняя ее пестом. Иногда она привозила рыбешек, которых Пеликаничка с котом уписывали за обе щеки, а псу они не нравились. У пса был свой запас съестного, который он очень экономно расходовал, ел всегда медленно и понемногу, но никогда не копил на черный день. Очень добрый и щедрый пес, даже слишком добрый, хоть лохматый и свирепый на вид.

В один прекрасный день, когда Бабы-Яги не было дома, к избушке подошел высокий мужчина в несколько деловом костюме. Курьи ноги тут же пришли в движение, чтобы дверь не попалась на глаза незнакомцу. (Только кажется, что ноги ничего не видят и не слышат, будто спят, но на самом-то деле они всегда бодрствуют.)

— Я слышал, тут у вас живет диковинная птица, — закричал незваный гость, — разрешите мне ее зарисовать! — Он помахал блокнотом. — Мое искусство обессмертит ее!

Пеликаничка с котом и псом тихо сидели на полу, играли себе в домино. Чужак маячил у избушки до темноты, время от времени крича, что он художник — и очень известный. Наконец все-таки ушел. Кот зажег лампу, и они стали ждать Бабу-Ягу. Ламп в избушке было две — одна освещала то, что уже известно, а вторая, запертая в чулане, освещала никому не известное.

Вернувшись, Баба-Яга принюхалась и сказала:

— Чем-то у нашей избушки пахнет… Мучительной смертью никак. Кто здесь был?

Ей рассказали про чужака, про то, что он обещал.

— Если опять придет, ни за что не пускайте, — сказала Баба-Яга.

На следующее утро она снова улетела в ступе с пестом. Еще и помело захватила, потому что в туманный день кто-нибудь мог заметить ее легкий след в небе. Лучше на всякий случай замести. Баба-Яга очень осторожна, но иногда проруха бывает и на нее.

Пеликаничка, пес и кот сидели на полу со своими раскрасками. У Пеликанички любимый цвет синий, у кота — черный, а пес сказал, что ему все цвета нравятся. Тут избушка пошла вертеться вокруг себя, карандаши покатились по полу. Появился вчерашний незнакомец, и курьи ноги затеяли привычную маскировку. Тот опять закричал, как он восхищается диковинной красотой Пеликанички, как мечтает обессмертить ее.

— Мое имя у всех ассоциируется с прекрасными птицами! — вопил он, махая под окнами папкой с работами.

— А-со-ци… это что? — прошептал пес. Он такого сроду не слышал и не услышит никогда.

Тут по лесу пошел треск и гул — вернулась Баба-Яга и со всех костяных ног бросилась на осанистого художника, собираясь как следует отделать его пестом.

— Стойте, стойте! — закричал тот. — Я только хотел создать портрет вашей дочери! Нельзя же держать взаперти такую красоту! Любая мать хочет, чтобы дочь оценили по достоинству. Дайте людям восхищаться ею! Идите сюда, посмотрите, как я изобразил ее пернатых братьев и сестер.