В грезе Э говорит: «Я тебя выебу до слез». Но плачет тут она, преданная.
Снаружи идет снег. У нее осталась только одна спичка, и она решает оставить ее на потом. Полумертвая от холода, а его грезы скребутся у нее в уме хорьками; не оставят ее в покое.
Он ебет женщину еле знакомую, бледную женщину с карими глазами в золотую крапинку. Да. Как же пленительны женщины — она способна это оценить — во всем своем многообразии. Золотые крапины, белый лоб ее гладок, как страусово яйцо. И груди ее тоже, тяжелые и белые. В женщине она признает ту, которой предложила отличную чашечку чаю, во время оно не так давно, когда жила она во благодати и свободно бродила по комнатам, коих ныне достичь невозможно. Эту женщину, которую она так ярко помнит, он ебет в борделе, что в путанице катакомб под Пизанской башней, а то и в Помпее, потому что вокруг них падает пепел. Он им давится. Она им давится.
Грезы ее мужа — все о ебле. Он ебет собственных сыновей: того, кто хром, колченогого сына, спотыкающегося. «Я не больно? — спрашивает он в этой грезе. — Тебе не больно?» — добивается он, грезя. Но сыновья не отвечают. В грезе место им — в молчании.
Развертывается год, сведенный к буквам алфавита и краскам того, что грезится: черный пепел, белое тело, зеленая погода в комнате. В последней записи его ебет кто-то кошмарное; он понятия не имеет, кто именно. Без цвета и буквы она — тень, грязная, как смерть, тяжко наваливается на него. «Саван?» Не понимает он. Все это время ебся под сенью смерти? Неужто все так просто?
Такая холодина, что мочи нет, и она вынуждена зажечь последнюю спичку. Ее жар и ясность дарят ей мгновенье надежды — тут же прерванное и поглощенное. Обняв себя за колени, она впадает в собственную грезу — эта, как и все у нее нынче, нисходит пагубным явленьем из некой смертоносной галактики.
В грезе ее они стоят вместе на обочине проселочной дороги, почему-то знакомой. В канаве установили киноэкран, и Э — та Э, что в зеленом платье, — управляет проектором, показывает какой-то снафф. Образы размазаны по экрану грязной водой.
Ей хочется отвернуться, но он заставляет ее смотреть, завел руки ей за спину и держит запястья, будто необъяснимо его любовная игра обернулась вдруг жестокой. Голова и глаза у нее тоже обездвижены, и отвести взгляд она не может, вечно будет вынуждена смотреть на то, что хочешь не хочешь, а смотришь, все, что он видел в тех жутких своих грезах из ночи в ночь.
Снаружи на зимних улицах туда-сюда ходят люди, домой, с колесами желтого сыра и многокрасочными фруктами, что привозят издалека. Она слышит, как кричат зеленщики, и ее затопляет тоской — она воображает, каково было б вгрызться в красный плод, только что сорванный с ветки и переполненный соком.
Ей приходит в голову, что раз в этих краях свирепствует проказа, значит боги, имя которым легион, неутолимы.
Когда Кейт Бернхаймер попросила у меня сказку, я как раз писала один текст, и только тут поняла, насколько глубоко он уходит корнями и в «Синюю Бороду», и в «Девочку со спичками»; вообще-то они обе в том или ином виде часто возникают у меня в работах. (Например, Таббз в «Нефритовой горке» — Синяя Борода, а в «Пятне» Шарлотта — Девочка со спичками.) Когда моя юность только начиналась, отцовский друг завез к нам большую коробку старых книг сказок в кожаных переплетах, с толстыми пожелтевшими страницами, которые так и не разрезали никогда, — фантастическая коллекция сказок со всей известной нам вселенной! Серьезно изувечив первую книгу, я научилась разрезать страницы, и руки мои покраснели от кожи переплетов (очень хрупкие они были), а я жадно перечитывала сборник снова и снова. Сказки я любила всегда, но вот эти книги не давали мне покоя особенно — красотой своей и неукротимой свирепостью, даже каким-то эротизмом. (Насколько мне помнится, Ундина особенно искрилась жаром, а Синяя Борода — кровавым льдом.) Быть может, «Зеленый воздух» — вот эта история — и есть очередная моя попытка стряхнуть с себя призраки тех изумительных книг, в том числе и нечестивых! Всего несколько лет спустя мать без моего ведома отдала эти книги, и я их ищу до сих пор.
— Р. Д.
Тимоти Шэфферт
РУСАЛКА НА ВЕТВЯХ
Дания. «Русалочка» Ханса Кристиана Андерсена
Дезире, малолетняя невеста, отправилась вместе с сестрой Мирандой грабить могилу — за свадебным платьем. В северном углу старого погоста, где плющ вползал в пыльные побитые окна помпезных мавзолеев, покоилась девушка, убитая о прямо у алтаря в момент принесения брачных обетов. Замшелый памятник — один из самых завидных на кладбище — представлял собой известняковую новобрачную, печальную и сутулую, как мул, у ног рассыпался букет лилий. Ее смерть от руки ревнивой матери жениха была давно в прошлом, однако всем было известно, что отец похоронил ее в роскошном шелковом платье с тонкими кружевами.
— Представляешь, никому, кроме нас, это даже в голову не пришло! — пропыхтела Миранда, расстегивая грязными исцарапанными пальцами китовый корсет на спине скелета.
Но Дезире, куда менее восторженно настроенная, уже выбралась из ямы и прикурила сигарету от фонаря. Откупорила бутылку и глотнула виски, рассеянно глядя на тонкую полосу фиолетового заката, еще тлевшего над выжженными прериями. «Его сердце не мне принадлежит», — подумала Дезире.
Сестры пробрались обратно в Нутрогнилл, «Приют заблудшей юности», где обе жили с раннего детства — после ареста за отнятую у младенца конфетку. Дезире уже исполнилось пятнадцать, Миранде четырнадцать, и неотвратимая свадьба Дезире, которая должна была состояться около полуночи в старой часовне на окраине парка развлечений у моря, восхищала Миранду куда больше, чем ее сестру. Помолвка ужасно обременяла Дезире. Пока Миранда затягивала ее в платье покойницы, расправляла жесткие оборки и кружева, сооружала из соломенных волос сестры пышный «вавилон», Дезире прикидывала, как бы половчее избавиться от суженого.
— Надо посильней напшикать. — Миранда откинулась и прищурила глаз, оценивая прическу Дезире. — Прикрой лицо подушкой.
Дезире так и сделала, и пока Миранда орошала ей причесон из насоса для ДДТ, заряженного смесью бухла и ликера по ее собственному рецепту, из-под подушки Дезире слышала мощные вздохи океанских волн и понимала — это тень умершей русалки зовет ее к дереву. Тень хотела сообщить ей что-то важное.
Она встала, швырнула подушку на кровать и приподняла подол платья над босыми ногами ровно так, чтобы можно было выбежать из комнаты.
— Цветы! — бросила она Миранде и понеслась по коридорам во внутренний дворик, к буйным зарослям розовых кустов, скрывавших незакрепленные кирпичи в стене. Волосы пару раз зацепились за шипы, но из Нутрогнилла удалось ускользнуть — ее не заметила молодая монахиня, которая несла ночную вахту на башне, держа наготове лук и стрелу с усыпляющим наконечником.
Где-то с милю оттуда, на пустыре, заросшем чертополохом и дурнишником, стояло идеальное для линчевания дерево — с крепкой толстой веткой, протянутой далеко в сторону как раз на такой высоте, чтобы удобно было вязать узлы и делать петлю, но при этом у повешенных не было шансов достать до земли даже кончиками пальцев на ногах. У подножия дерева лежали кости многих казненных, мужчин и женщин, а еще — кости русалки, повесившейся здесь всего несколько месяцев назад. Тело ее быстро разложилось, и его обгрызли трупоеды, которые сочли такую экзотическую плоть деликатесом. Когда Дезире колола палец об острый конец ребра на русалочьем скелете, выступала капелька крови, и тогда посреди старых петель на ветке появлялась тень русалки.
— Поговори со мной, — сказала Дезире, когда русалка вновь безмолвно замаячила наверху туманным призраком. Девочка обняла дерево — полусгнившие кружева цеплялись за черную кору — и прижалась щекой к стволу. Вгляделась хорошенько в тень — и впервые заметила, что русалочьи губы шевелятся, дрожа от готовых сорваться с них слов.